Мне пришлось подчиниться. Данзас подал Пушкину второй пистолет. Лежа, с беспомощно недвижными ногами, владея свободно только своим корпусом, Пушкин крепко оперся левой рукой о землю и гораздо спокойнее, чем в первый раз, начал уверенно целиться прямой и твердо вытянутой рукой.
На этот раз он целился довольно долго. Ветер утих. Пауза показалась мне бесконечной. Я по-прежнему смотрел на поэта и следил за его движениями и выражением лица. Я заметил, что подкладка Данзасовой шинели, на которую Пушкин упал животом, покрывалась понемногу темным пятном от обильно бившей из раны крови. Левая рука, прикоснувшаяся к месту ранения, была также слегка окровавлена, и длинные пальцы поэта с безукоризненно отшлифованными ногтями полупогружались в рыхлый снег, оставляя на нем следы крови. Медный отблеск заката еще продолжал играть своими палевыми бликами по поверхности снежного поля, вырывая из сумерек неожиданные эффекты освещения. Я внезапно вспомнил мою первую встречу с поэтом, когда он медленно перебирал уральские алмазы и рубины в хрустальных тарелках графини Фикельмон, шутливо сравнивая световую игру этих драгоценностей с блестками окровавленного снега.
Наконец он выстрелил. Д'Антес качнулся и упал, но тут же зашевелился и приподнялся.
— Куда вы ранены? — крикнул ему Пушкин.
— Мне кажется, что пуля у меня в груди, — отвечал д'Антес.
— Браво! — ликующе воскликнул Пушкин, триумфально бросив вверх свой пистолет. Прицел его оказался верным и выстрел безошибочным.
В то же мгновение силы оставили его. Он снова упал лицом в снег и потерял сознание. Я бросился к д'Антесу.
Жорж был ранен в руку и слегка в грудь. Мне сразу удалось установить, что пуля вышла навылет и рана, вероятно, не опасна. Упал он от сильной контузии, вызванной выстрелом на таком близком расстоянии. Убедившись в его безопасности, я вернулся к противоположному барьеру.
— Рана Пушкина относится, несомненно, к разряду тяжелых, — сообщил мне Данзас. — Полагаю, что продолжать поединок невозможно.
— Будем считать дело законченным, — согласился я.
Пушкин между тем приходил в сознание. Его безбровое, как у Джиоконды, лицо было чрезвычайно бледно, но после нескольких спутанных фраз он снова овладел собой. Увидя неподвижно лежащего д'Антеса, он порывисто спросил меня:
— Он убит?
— Нет, но он ранен в руку и грудь.
— Странно: мне казалось, что я испытаю наслаждение, убив его. Теперь я чувствую, что нет…
— Протяните же друг другу руки теперь, когда вражда может считаться законченной, — попытался я внести немного мира в эту сцену кровавого расчета.
Пушкин сухо взглянул на меня.
— Все равно, как только мы выздоровеем, мы начнем все сначала.
Это были последние слова вражды, которые я слышал от поэта. Мне пришлось еще увидеть его через несколько минут уже вполне овладевшим собой и как бы примиренным с окружающими.
Начинало темнеть. Кровь продолжала бить из раны Пушкина. Необходимо было торопиться. Отойдя в сторону с Данзасом, мы обсудили дальнейший план действий. Я взялся доставить к месту поединка извозчиков, поджидавших в полуверсте оттуда, и помочь посадке в сани тяжело раненного поэта.
Вскоре оба извозчика были у нашей рощицы. Они остановились у забора из тонких жердей, окаймлявшего небольшую дорогу вдоль рощи. Д'Антес довольно легко прошел это расстояние, поддерживаемый мною. Но для Пушкина это было невозможно. Рискованно было бы переносить его на руках, ввиду возможности усиления кровотечения.
Полковник Данзас поручил извозчикам разобрать легкую изгородь. Это дало возможность саням подъехать к самому барьеру. С большими предосторожностями мы закутали Пушкина в шубу и перенесли в сани. Данзас приказал ехать шагом, мы пошли рядом. Жорж в своих санях ехал за нами.
Полозьям пришлось скользить по неровным сугробам непроезженного поля.
Пушкин временами болезненно вздрагивал, но ни разу на протяжении мучительного переезда не вскрикнул и не застонал.
Мы снова собрались у Комендантской дачи. Здесь нас ожидала карета, присланная бароном Геккерном на случай тяжелого ранения его сына.
Мы с Жоржем отозвали Данзаса и предложили ему воспользоваться экипажем для перевозки Пушкина. Д'Антес тут же заявил полковнику о нашей полной готовности на предстоящих допросах держать в тайне его имя.
От последнего он решительно отказался, каретой же счел возможным воспользоваться, предупредив меня, что Пушкину имя ее владельца останется неизвестным.
Я подошел к саням и протянул руку поэту:
— Итак, до свиданья, я не прощаюсь с вами…
Из-под своей тяжелой шубы, подбитой черным медвежьим мехом, он высвободил свою узкую, бледную руку и протянул ее мне.
— Прощайте, д'Аршиак, вы мужественно вели себя в этом деле. Я надеюсь, что вам не придется пострадать из-за меня…
— Поправляйтесь скорее, — проговорил я тоном бодрости, пожимая в последний раз слабеющую руку поэта.
Он ничего не ответил, но посмотрел на меня долгим, глубоким и печальным взглядом. Я прочел в этих прекрасных глазах сознание обреченности. Казалось, черные крылья смерти тяжело и неумолимо зашумели над ним и он почувствовал, что ему уже не уйти из-под их зловещего шелеста.
Взгляд его был расширен тем особенным предчувствием конца, в котором переплетались разнообразные ощущения: безнадежность, тихое отчаяние, покорное примирение с неотвратимым, обузданное страдание и мудрое принятие своей участи.
Мужественный, решительный и страстный, он, казалось, впервые смирился. Этот носитель мощной творческой воли был уже тих и безропотен, как больной ребенок. Сраженный, он словно понял великую ошибку пережитой трагедии и в несколько мгновений изжил до конца владевшую им страсть гнева, вражды и ненависти. Он сразу прояснился, стоически овладел собою, сумел вызвать в себе лучшие силы своей благородной, широкой и героической натуры. Все это я в несколько мгновений прочел в его прощальном взгляде и с болью в сердце почувствовал всю торжественность проносившейся минуты: я присутствовал при гибели великого поэта.
Одна из вольных птиц нашего столетия стремительно сорвалась с высоты своего полета и, смертельно подстреленная, истекала кровью.
Я воротился к нашим саням. Д'Антес стоял перед ними, молчаливый и бледный, крепко сжав зубы и неподвижно смотря вперед своими стеклянными зрачками, словно вправленными в тонкие черные ободки. Предо мною внезапно возникла давнишняя картина — стрельбищное состязание в Сен-Сире: белокурый юнкер опускал к ногам нарядной женщины теплую крылатую добычу и принимал от нее своими гибкими молодыми руками в окровавленных обшлагах сверкающий на солнце золотой кубок.
Когда через несколько мгновений сани мчали нас обратно от Комендантской дачи к городу, в сознании у меня настойчиво звенели стихи старинного итальянского поэта о непонятных гипербореях:
La sotto giorni nubilosi e breviNasce una gente a cui l'morir non dole.[33]
Только гораздо позже я случайно узнал, что Пушкин, описывая в одной поэме убийство поэта на дуэли, поставил эти стихи Петрарки эпиграфом к своей печальной песне.
XIII
Вечер наш был полон тревоги и смятения. Катрин, потрясенная происшествием, долго не могла оправиться от неожиданности случившегося. Барон был счастлив, но не скрывал своих опасений за будущее. Врач посольства бинтовал правую руку Жоржа, раненную навылет, и всячески успокаивал нас. Но вид крови, зондов, ланцетов и марли расстраивал всех и напоминал о трагедии. У нас еще не было точных сведений о состоянии Пушкина, хотя мы имели все основания считать его положение тяжелым. Впервые, кажется, в голландском посольстве были озабочены вопросом о здоровьи поэта и опасались его смерти.
Вскоре приехали Строгановы. Они привезли нам известие, что несколько врачей во главе с лейб-медиком Арендтом признали состояние Пушкина безнадежным. Пуля пробила нижнюю часть живота, причинила обильное кровотечение и, судя по тяжелому состоянию раненого, вызвала воспаление брюшины, от которого не оправляются. Страдания Пушкина невыносимы, но он стойко переносит их. Арендт, бывший в тридцати сражениях и видевший сотни умирающих от ран, считает мужество Пушкина беспримерным. Строганов не скрыл от Катрин, что отчаяние и муки Натали не поддаются описанию. Пушкин избегает видеть ее.
Между тем Жорж с забинтованной рукой продиктовал рапорт о происшедшем на имя командира кавалергардского полка и немедленно же отправил его Грюнвальду. Завершив обязанности секунданта, я в свою очередь отправился с докладом к Баранту. Он был глубоко взволнован моим рассказом, но согласился, что я не мог отказать Геккерну и Жоржу в их просьбе. Условия и подробности поединка вызвали его решительные возражения. Он считал, что не было оснований превращать дуэль в бой с обязательным смертельным исходом. Серьезность поединка делала неизбежным присутствие врача и требовала наличия не менее четырех секундантов.